Неточные совпадения
Председатель вставал с места и
начинал корчиться; примеру его следовали другие; потом мало-помалу все
начинали скакать, кружиться, петь и
кричать и производили эти неистовства до тех пор, покуда, совершенно измученные, не падали ниц.
К удивлению, бригадир не только не обиделся этими словами, но, напротив того, еще ничего не видя, подарил Аленке вяземский пряник и банку помады. Увидев эти дары, Аленка как будто опешила;
кричать — не
кричала, а только потихоньку всхлипывала. Тогда бригадир приказал принести свой новый мундир, надел его и во всей красе показался Аленке. В это же время выбежала в дверь старая бригадирова экономка и
начала Аленку усовещивать.
Но Архипушко не слыхал и продолжал кружиться и
кричать. Очевидно было, что у него уже
начинало занимать дыхание. Наконец столбы, поддерживавшие соломенную крышу, подгорели. Целое облако пламени и дыма разом рухнуло на землю, прикрыло человека и закрутилось. Рдеющая точка на время опять превратилась в темную; все инстинктивно перекрестились…
— Живо у меня! — весело
крикнул на нее старик и подошел к Левину. — Что, сударь, к Николаю Ивановичу Свияжскому едете? Тоже к нам заезжают, — словоохотно
начал он, облокачиваясь на перила крыльца.
Раза три ездоки выравнивались, но каждый раз высовывалась чья-нибудь лошадь, и нужно было заезжать опять сначала. Знаток пускания, полковник Сестрин,
начинал уже сердиться, когда наконец в четвертый раз
крикнул: «пошел!» — и ездоки тронулись.
— Иди, иди, Стива! —
крикнул Левин, чувствуя, как сердце у него
начинает сильнее биться и как вдруг, как будто какая-то задвижка отодвинулась в его напряженном слухе, все звуки, потеряв меру расстояния, беспорядочно, но ярко стали поражать его.
— Семерка дана! —
закричал он, увидав его наконец в цепи застрельщиков, которые
начинали вытеснять из лесу неприятеля, и, подойдя ближе, он вынул свой кошелек и бумажник и отдал их счастливцу, несмотря на возражения о неуместности платежа. Исполнив этот неприятный долг, он бросился вперед, увлек за собою солдат и до самого конца дела прехладнокровно перестреливался с чеченцами.
Видит теперь все ясно текущее поколение, дивится заблужденьям, смеется над неразумием своих предков, не зря, что небесным огнем исчерчена сия летопись, что
кричит в ней каждая буква, что отвсюду устремлен пронзительный перст на него же, на него, на текущее поколение; но смеется текущее поколение и самонадеянно, гордо
начинает ряд новых заблуждений, над которыми также потом посмеются потомки.
— Auf, Kinder, auf!.. s’ist Zeit. Die Mutter ist schon im Saal, [Вставать, дети, вставать!.. пора. Мать уже в зале (нем.).] —
крикнул он добрым немецким голосом, потом подошел ко мне, сел у ног и достал из кармана табакерку. Я притворился, будто сплю. Карл Иваныч сначала понюхал, утер нос, щелкнул пальцами и тогда только принялся за меня. Он, посмеиваясь,
начал щекотать мои пятки. — Nu, nun, Faulenzer! [Ну, ну, лентяй! (нем.).] — говорил он.
Иногда, сидя одна в комнате, на своем кресле, она вдруг
начинала смеяться, потом рыдать без слез, с ней делались конвульсии, и она
кричала неистовым голосом бессмысленные или ужасные слова.
— Ага! попались! —
закричал он, маленькими шажками подбегая к Володе, схватил его за голову и
начал тщательно рассматривать его макушку, — потом с совершенно серьезным выражением отошел от него, подошел к столу и
начал дуть под клеенку и крестить ее. — О-ох жалко! О-ох больно!.. сердечные… улетят, — заговорил он потом дрожащим от слез голосом, с чувством всматриваясь в Володю, и стал утирать рукавом действительно падавшие слезы.
Остап, не поддавайся!..» —
кричал Тарас, а сам, схвативши саблю наголо,
начал честить первых попавшихся на все боки.
— Добивай! —
кричит Миколка и вскакивает, словно себя не помня, с телеги. Несколько парней, тоже красных и пьяных, схватывают что попало — кнуты, палки, оглоблю — и бегут к издыхающей кобыленке. Миколка становится сбоку и
начинает бить ломом зря по спине. Кляча протягивает морду, тяжело вздыхает и умирает.
— Никто не приходил. А это кровь в тебе
кричит. Это когда ей выходу нет и уж печенками запекаться
начнет, тут и
начнет мерещиться… Есть-то станешь, что ли?
Раскольников стоял и сжимал топор. Он был точно в бреду. Он готовился даже драться с ними, когда они войдут. Когда они стучались и сговаривались, ему несколько раз вдруг приходила мысль кончить все разом и
крикнуть им из-за дверей. Порой хотелось ему
начать ругаться с ними, дразнить их, покамест не отперли. «Поскорей бы уж!» — мелькнуло в его голове.
Она бросалась к детям,
кричала на них, уговаривала, учила их тут же при народе, как плясать и что петь,
начинала им растолковывать, для чего это нужно, приходила в отчаяние от их непонятливости, била их…
Виртуоз подхватывает ее и
начинает ее вертеть и пред нею представлять, все кругом хохочут и — люблю в такие мгновения вашу публику, хотя бы даже и канканную, хохочут и
кричат: «И дело, так и надо!
Он бросился на нее с топором: губы ее перекосились так жалобно, как у очень маленьких детей, когда они
начинают чего-нибудь пугаться, пристально смотрят на пугающий их предмет и собираются
закричать.
Мармеладов был в последней агонии; он не отводил своих глаз от лица Катерины Ивановны, склонившейся снова над ним. Ему все хотелось что-то ей сказать; он было и
начал, с усилием шевеля языком и неясно выговаривая слова, но Катерина Ивановна, понявшая, что он хочет просить у ней прощения, тотчас же повелительно
крикнула на него...
…Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит, как ее секут по глазам, по самым глазам! Он плачет. Сердце в нем поднимается, слезы текут. Один из секущих задевает его по лицу; он не чувствует, он ломает свои руки,
кричит, бросается к седому старику с седою бородой, который качает головой и осуждает все это. Одна баба берет его за руку и хочет увесть; но он вырывается и опять бежит к лошадке. Та уже при последних усилиях, но еще раз
начинает лягаться.
— Ба! Да и в самом деле! —
закричал удивившийся Кох. — Так что ж они там! — И он неистово
начал дергать дверь.
Он
начал с большим вниманием глядеть на нее в церкви, старался заговаривать с нею. Сначала она его дичилась и однажды, перед вечером, встретив его на узкой тропинке, проложенной пешеходами через ржаное поле, зашла в высокую, густую рожь, поросшую полынью и васильками, чтобы только не попасться ему на глаза. Он увидал ее головку сквозь золотую сетку колосьев, откуда она высматривала, как зверок, и ласково
крикнул ей...
— Что же тут странного? — равнодушно пробормотал Иноков и сморщил губы в кривую улыбку. — Каменщики, которых не побило, отнеслись к несчастью довольно спокойно, —
начал он рассказывать. — Я подбежал, вижу — человеку ноги защемило между двумя тесинами, лежит в обмороке.
Кричу какому-то дяде: «Помоги вытащить», а он мне: «Не тронь, мертвых трогать не дозволяется». Так и не помог, отошел. Да и все они… Солдаты — работают, а они смотрят…
— Вскоре после венца он и
начал уговаривать меня: «Если хозяин попросит, не отказывай ему, я не обижусь, а жизни нашей польза будет», — рассказывала Таисья, не жалуясь, но как бы издеваясь. — А они — оба приставали — и хозяин и зять его. Ну, что же? —
крикнула она, взмахнув головой, и кошачьи глаза ее вспыхнули яростью. — С хозяином я валялась по мужеву приказу, а с зятем его — в отместку мужу…
Между дедом и отцом тотчас разгорался спор. Отец доказывал, что все хорошее на земле — выдумано, что выдумывать
начали еще обезьяны, от которых родился человек, — дед сердито шаркал палкой, вычерчивая на полу нули, и
кричал скрипучим голосом...
Он торопливо и небрежно
начал есть, а Самгин — снова слушать. Людей в зале становилось меньше, голоса звучали более отчетливо, кто-то раздраженно
кричал...
Он соскочил на пол, едва не
закричав от боли,
начал одеваться, но снова лег, закутался до подбородка.
— Нет, ты, Фиона Митревна, послушай! —
кричит Усов. — Приехал в Васильсурск испанец дубовую клепку покупать, говорит только по-своему да по-французски. Ну, Васильсурску не учиться же по-испански, и
начали испанца по-русски учить. Ну, знаешь, и — научили…
—
Кричать, разумеется, следует, — вяло и скучно сказал он. —
Начали с ура, теперь вот караул приходится
кричать. А покуда мы
кричим, немцы схватят нас за шиворот и поведут против союзников наших. Или союзники помирятся с немцами за наш счет, скажут: «Возьмите Польшу, Украину, и — ну вас к черту, в болото! А нас оставьте в покое».
— Почему они так
кричат? Кажется, что вот сейчас
начнут бить друг друга, а потом садятся к столу, пьют чай, водку, глотают грибы… Писательша все время гладила меня по спине, точно я — кошка.
Сотни рук встретили ее аплодисментами, криками; стройная, гибкая, в коротенькой до колен юбке, она тоже что-то
кричала, смеялась, подмигивала в боковую ложу, солдат шаркал ногами, кланялся, посылал кому-то воздушные поцелуи, — пронзительно взвизгнув, женщина схватила его, и они, в профиль к публике, делая на сцене дугу,
начали отчаянно плясать матчиш.
Вдруг ему стало так легко, весело; он
начал ходить из угла в угол, даже пощелкивал тихонько пальцами, чуть не
закричал от радости, подошел к двери Ольги и тихо позвал ее веселым голосом...
И с самим человеком творилось столько непонятного: живет-живет человек долго и хорошо — ничего, да вдруг заговорит такое непутное, или учнет
кричать не своим голосом, или бродить сонный по ночам; другого, ни с того ни с сего,
начнет коробить и бить оземь. А перед тем как сделаться этому, только что курица прокричала петухом да ворон прокаркал над крышей.
— Вот вы этак все на меня!.. — Ну, ну, поди, поди! — в одно и то же время
закричали друг на друга Обломов и Захар. Захар ушел, а Обломов
начал читать письмо, писанное точно квасом, на серой бумаге, с печатью из бурого сургуча. Огромные бледные буквы тянулись в торжественной процессии, не касаясь друг друга, по отвесной линии, от верхнего угла к нижнему. Шествие иногда нарушалось бледно-чернильным большим пятном.
А теперь, когда Илья Ильич сделался членом ее семейства, она и толчет и сеет иначе. Свои кружева почти забыла.
Начнет шить, усядется покойно, вдруг Обломов
кричит Захару, чтоб кофе подавал, — она, в три прыжка, является в кухню и смотрит во все глаза так, как будто прицеливается во что-нибудь, схватит ложечку, перельет на свету ложечки три, чтоб узнать, уварился ли, отстоялся ли кофе, не подали бы с гущей, посмотрит, есть ли пенки в сливках.
— Извергнуть из гражданской среды! — вдруг заговорил вдохновенно Обломов, встав перед Пенкиным. — Это значит забыть, что в этом негодном сосуде присутствовало высшее
начало; что он испорченный человек, но все человек же, то есть вы сами. Извергнуть! А как вы извергнете из круга человечества, из лона природы, из милосердия Божия? — почти
крикнул он с пылающими глазами.
— Кто тут? — громко
закричал голос, и с этим вопросом идущий навстречу
начал колотить что есть мочи в доску.
При Татьяне Павловне я вновь
начал «Невесту-девушку» и кончил блистательно, даже Татьяна Павловна улыбнулась, а вы, Андрей Петрович, вы
крикнули даже «браво!» и заметили с жаром, что прочти я «Стрекозу и Муравья», так еще неудивительно, что толковый мальчик, в мои лета, прочтет толково, но что эту басню...
Князь проснулся примерно через час по ее уходе. Я услышал через стену его стон и тотчас побежал к нему; застал же его сидящим на кровати, в халате, но до того испуганного уединением, светом одинокой лампы и чужой комнатой, что, когда я вошел, он вздрогнул, привскочил и
закричал. Я бросился к нему, и когда он разглядел, что это я, то со слезами радости
начал меня обнимать.
— Баста! —
крикнул я и дрожащими руками
начал загребать и сыпать золото в карманы, не считая и как-то нелепо уминая пальцами кучки кредиток, которые все вместе хотел засунуть в боковой карман. Вдруг пухлая рука с перстнем Афердова, сидевшего сейчас от меня направо и тоже ставившего на большие куши, легла на три радужных мои кредитки н накрыла их ладонью.
От тяжести акулы и от усилий ее освободиться железный крюк
начал понемногу разгибаться, веревка затрещала. Еще одно усилие со стороны акулы — веревка не выдержала бы, и акула унесла бы в море крюк, часть веревки и растерзанную челюсть. «Держи! держи! ташши скорее!» — раздавалось между тем у нас над головой. «Нет, постой ташшить! —
кричали другие, — оборвется; давай конец!» (Конец — веревка, которую бросают с судна шлюпкам, когда пристают и в других подобных случаях.)
Я спросил одну, какого она племени: «Финго! — сказала она, — мозамбик, —
закричала потом, — готтентот!» Все три
начали громко хохотать.
Нехлюдов отдал письмо графини Катерины Ивановны и, достав карточку, подошел к столику, на котором лежала книга для записи посетителей, и
начал писать, что очень жалеет, что не застал, как лакей подвинулся к лестнице, швейцар вышел на подъезд,
крикнув: «подавай!», а вестовой, вытянувшись, руки по швам, замер, встречая и провожая глазами сходившую с лестницы быстрой, не соответственной ее важности походкой невысокую тоненькую барыню.
— Ну, чудесно, что ты заехал. Не хочешь позавтракать? А то садись. Бифштекс чудесный. Я всегда с существенного
начинаю и кончаю. Ха, ха, ха. Ну, вина выпей, —
кричал он, указывая на графин с красным вином. — А я об тебе думал. Прошение я подам. В руки отдам — это верно; только пришло мне в голову, не лучше ли тебе прежде съездить к Топорову.
— Дело мое к вам в следующем, —
начал Симонсон, когда-тo они вместе с Нехлюдовым вышли в коридор. В коридоре было особенно слышно гуденье и взрывы голосов среди уголовных. Нехлюдов поморщился, но Симонсон, очевидно, не смущался этим. — Зная ваше отношение к Катерине Михайловне, —
начал он, внимательно и прямо своими добрыми глазами глядя в лицо Нехлюдова, — считаю себя обязанным, — продолжал он, но должен был остановиться, потому что у самой двери два голоса
кричали враз, о чем-то споря...
— Василий Назарыч, за кого же вы меня считаете? — умоляюще
закричал Ляховский. — Я забыл?! Нет, я слишком хорошо помню, как я явился на Урал беднее церковной мыши и как при вашей помощи я сделал первый крупный шаг. Всем и каждому скажу, что всем обязан именно вам: трудно
начало сделать…
— Господа, —
начал он громко, почти
крича, но заикаясь на каждом слове, — я… я ничего! Не бойтесь, — воскликнул он, — я ведь ничего, ничего, — повернулся он вдруг к Грушеньке, которая отклонилась на кресле в сторону Калганова и крепко уцепилась за его руку. — Я… Я тоже еду. Я до утра. Господа, проезжему путешественнику… можно с вами до утра? Только до утра, в последний раз, в этой самой комнате?
— Он сам первый
начал! —
закричал мальчик в красной рубашке раздраженным детским голоском, — он подлец, он давеча в классе Красоткина перочинным ножиком пырнул, кровь потекла. Красоткин только фискалить не хотел, а этого надо избить…
— Не напрасно, господа, не напрасно! — вскипел опять Митя, хотя и, видимо облегчив душу выходкой внезапного гнева,
начал уже опять добреть с каждым словом. — Вы можете не верить преступнику или подсудимому, истязуемому вашими вопросами, но благороднейшему человеку, господа, благороднейшим порывам души (смело это
кричу!) — нет! этому вам нельзя не верить… права даже не имеете… но —
Григорий же лепетал тихо и бессвязно: «Убил… отца убил… чего
кричишь, дура… беги, зови…» Но Марфа Игнатьевна не унималась и все
кричала и вдруг, завидев, что у барина отворено окно и в окне свет, побежала к нему и
начала звать Федора Павловича.